Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
(С) И.А.Бродский
просматривая разные интервью Стравинского тронуло, как этот пожилой человек, всемирно признанный композитор, давая интервью журналистам на английском, тонко валяет написанного им за полстолетия до Петрушку, и вдруг, теряется нужное слово и американский оскал, эта приклеенная детско-идиотская улыбка отходит, как известный ус и проступает черты понятного человека, который поворачивая голову к своей жене, и в этом движении набирается значимость в его лице и вот уже вполне родной человек серьезно и прямо спрашивает у своей жены по-русски "Иерархия как?..."
Вот уже третий день по моим извилинам носится эхом охотничьечего рожка вступительное соло фагота из "Весны священной". Долгий, протяжный звук утренних туманов над покрытой росой сочной зеленью полей и перелесков. Тонкий, как первый, нежный стебель под готовым раскрыться трогательным бутоном. Тому, которому так нужна забота и защита от несущегося с востока урагана жизни.
Однажды, неторопливый и гармоничный человек, эстетическое чувство которого формировало мой художественный прикус, сказал по поводу моего серьезного заявления о дореволюционных корнях одной песни - "В целом да, мелодия и манера исполнения уводит нас в те годы, но есть один момент в ней – пошлость и пародия - это хруст французской булки. Где ты слышал в русской классике такое? После этого, эта песня не может называться романсом."
Тогда болью оголенного нерва свело у меня челюсти от его меткого укола, лишнее было удалено, а остальное неспеша начало становиться по своим местам. Вот так небольшая лишка портит в итоге добротную вещь – и чем красивее в целом композиция, тем контрастнее халатный ляп.
Фильм о возможной любви "Шанель Коко и Игорь Стравинскиий" настолько хорош, что когда сильные пальцы Стравинского сжимают французские булки фантомная боль пронзает мне челюсть и я иду курить на балкон.
Счастливое утро - это черный сладкий юннань из белого заварника, рассыпчатый кекс с изюмом и перпектива беззаботной прогулки по утреннему, солнечному Киеву.
С Андреевским спуском в Киеве связано неисчислимое количество счастья в моей жизни: вот я счастливым первокурсником в ореоле золотого октября спускаюсь через Гончари со своей южнокровной подругой, от горящих угольками глаз которой я впервые прикурил по-взрослому, а вот мы с моим другом скользим по сумеречной февральской слякоти, на правах старших товарищей (второй курс развешиваем мучные серьги с изображением альтернативной истории Замка Ричарда, находу заселяя его тем самым Львиным Сердцем и прокладываем неафишируемый маршрут крестовым походам, делая небольшой крюк через Киев, благо удивленные глаза и разинутый рот -"Шооооо, прааааавдааааа?" еще больше разжигает нашу фантазию. А вот я торопливо тяну за длиннопалую кисть блонд-каре вверх по лестнице мимо пресловутого замка, что бы целоваться в контровой панораме, вот уже через год выбираю на антикварных развалах кольцо черненого серебра с аметистом, которое будет откидывать каштаны волос, падающие на византийский румянец при паковке вещей. Вот улыбающийся Луи задергивает бархатную штору поверх входных дверей в только что открытом им первом Вернисаже. Вот разливаю коньяк по пластиковым стаканам и пьем за Михаила Афанасьевича во дворе его дома, слушая непривычный для Киева твердый акцент моих минских друзей. Сижу хмельным и счастливым на залитой желтым фонарным светом кукурузе брусчатки, лечу вниз по обмерзшей Гончарке промеж деревьев, изучая пятой точкой рельеф киевской истории, кружусь в танце со случайной знакомой подле исторического музея под вальс-бостон, взлетаю по ветхим лестницам мастерских и мелкают перед глазами пятна маслянной краски и кривая расческа торцов спящих ночью картин. Выпав из кабриолета парю вверх над залитой летним солнцем улицей в окружении белого облака, в черном фраке то постукивая тростью по стертным камням, то трубя в горн пенного веселья. Я могу продолжать еще и еще, доставая яркие и радостные открытки из альбома моей памяти. Вот еще - пью согретую нагрудным карманом мадеру, жмурясь от червоного заходящего солнца, а и вот еще - покупаю черный плащ фабрики, которой больше нет, на втором этаже магазина, которого больше нет, который был в здании, которого больше нет, который стоял на Андреевском, котор...
Изгиб этой улицы - это улыбка Киева, в которой только что выбили два зуба и обезумевший от горя язык судорожно скачет по рту, проваливаясь в кровоточащие лунки и ранясь о торчащие осколки того, что только что стало памятью.
Дневник всегда был для меня только лишь подшивкой зеленоватых листов, в которых красным преподаватели ставили отметки и послания родителям, которые внизу расписывались, подтверждая хорошую память, неуемную фантазию и неугомонное поведение своего чада.В общем похвалу моих успехов и хулу моим проказам. Про последние есть много что рассказать, но все мои изощренные выходки были направлены к абстрактным персонажам и крайне редко к конкретному лицу, ибо анонимное зло ненаказуемо и следовательно бесстыдно. Я был активным подстрекателем и рьяным исполнителем злостных хулиганских выходок. Гайдаровский антигерой удивленно квакает, глядя на них, и сбегает на фронт, что бы вернуться в мае сорок пятого в Москву к Жене, живым сержантом с одинокой медалькой и перспективой семейности на квадратных метрах бывшего полковника Александрова, а герой становиться Героем Советского Союза.Посмертно.
Были, конечно, и фигуры похлеще меня, с ампутированной при рождении совестью и купированным чувством стыда. Но рудиментарная животность по мере взросления привела их туда, где место диким зверям в человеческом обществе. В клетки человеческого зоопарка. Если ранее они не сгрызли друг друга в экстазе эволюционного первенства.
С тех милых и романтических времен, дневник остается для меня средством сбора внешних мнений о моих поступках и талантах - бурных оваций и стимулирующего свиста, но никак не рекламным роликом размера внутреннего мира и несгибаемости самомнения.
И если озабоченный своим одиночеством антихолмс наперевес с индуктивной лупой вздумает выискивать глубоко личное и сокровенно-интимное в моем дневнике, то он безусловно найдет следы работы моего аппарата по переработке внешнего мира, в высокодисперсно переваренных, выделенных и продавленных сквозь трафарет русского шрифта впечатлениях.